Выводов рассказчица не делала, предоставив их зятю, но и без того становилось ясно, что получается. Радовало Настену только одно — что государь сидит, как сидел, слушает внимательно и внешне выглядит совсем спокойным. Разве что с лица немного спал — ну, да это пройдет. Лишь бы не порывался в Москву спасать своих чад. Вот это было бы худо, потому что сделать он все равно ничего не в силах, зато себя погубит непременно. А переживает — оно не страшно, со временем пройдет.
Но, как выяснилось в последний вечер перед отъездом, Третьяк не только переживал — он еще и размышлял, памятуя сказанное некогда той же Настеной о его детях. По всему выходило, что помочь тут может лишь одно.
— Я тут вон чего надумал, Настена Степановна, — глухо произнес он. — Грамотку ему отписал. Передать бы. Пусть Тихон положит незаметно в его опочивальне. Может, прочтет, так поумнеет.
Настена поначалу даже не поняла, кому надлежит передать грамотку, спокойно приняв ее из рук зятя. Но едва до нее дошло, она тут же испуганно охнула и выронила ее из рук, будто обожглась.
— Да ты что ж удумал-то? — зашептала она быстро-быстро, поминутно оглядываясь на входную дверь — вдруг кто войдет. — Это ж верная смерть. Да не простая — мучительская. А сына мово последнего тебе, что ж, вовсе не жаль?
— Я ж реку — незаметно, — досадливо поморщился Третьяк. — Он, чай, в сотниках не на одном месте стоит, так что ж, неужто не сумеет неприметно положить? К тому ж в опочивальне той не одна дверь, и тайный ход ему ведом.
— А коли сам проснется? — зло спросила Настена, на глазах превращаясь в Сычиху. — А коли все ж увидит кто? Опять же искать примутся — кто входил да с чем. А мне-то каково будет? Ведь всю дорогу от страху трястись!
— А у меня для того припасено кой что, — миролюбиво заметил Третьяк. — Вот я тебе тут клюку состругал, — извлек он откуда-то из-под лавки здоровую палку, гладко оструганную в виде дорожного посоха. Даже узор на рукоятке вырезать изловчился.
— А это на кой? — горделиво вскинула голову Сычиха. — Чай, не дряхлая ишшо.
— Она не от старости — от тряски, — пояснил Третьяк. — Чтоб не тряслось да не дрожалось тебе. Рукоять выдернуть, — он тут же с видимым усилием — подогнано было плотно — продемонстрировал это на деле, — грамотку туда сунуть, и все — езжай куда хошь. — Он засунул в отверстие скрученный в трубку бумажный лист и сноровисто заткнул дыру рукоятью. Затем вновь выдернул рукоять, извлек из посоха трубочку грамотки и предложил Настене:
— Хошь, сама попробуй?
Та вместо ответа заглянула зачем-то в зияющую чернотой дыру посоха. На мгновение даже показалось, будто оттуда разит холодом, словно из могилы. Она даже поежилась от озноба, внезапно охватившего ее, и хмуро осведомилась:
— А коли иной кто так же, как ты, рукоять выдернет — тогда что?
— Да кому оно надо, — хмыкнул Третьяк. — Бывает, что сторожа, когда подсобляют с телеги слезть, особливо монахам, посох у них невзначай принимают. Так это только для того, чтобы в руке его взвесить — есть там серебрецо запрятанное али нет. Коли тяжелым покажется, то и впрямь надломить могут. Но у тебя грамотка-то легкая, так что никто и не помыслит даже, будто там еще кой что есть.
— Нет, нет и нет! И своих не спасешь, и мой сгинет. Как хошь, государь, а не сполню я повеленья твово.
— Своих я спасу, и сам Тихон, коль с умом все сполнит, тож выживет, — начал было Третьяк, но почти сразу, напоровшись на полыхавший от ярости взгляд Сычихи, досадливо махнул рукой и, встав с лавки, подался к двери. Уже открыв ее, он оглянулся на ворожею и тихо произнес:
— То не повеление — просьбишка была. Ну да господь тебе судья. И вправду, вдруг чего. Пошто твоему за моих пропадать.
— И палку свою подбери, — непреклонно заявила Сычиха.
— В печку ее, — равнодушно произнес Третьяк. — Ей ныне токмо туда дорога.
Он так и не вернулся ночевать, благо, что в Рясске, в отличие от Москвы, рогаток на улицах не ставили. Да и не было, почитай, этих самых улиц-то. Так, пяток, не боле. К тому же в малом граде он знал всех, да и его тоже, все ж таки не простой конюх — у самих воевод в услужении. Вся конюшня на пять десятков лошадей на нем. Можно было спокойно бродить по улицам, что он и делал — с одной на другую. Затем, в который раз наткнувшись на бревна стены, окружавшей город по кольцу, задумчиво шел вдоль нее и выходил на очередную улицу. За все время, что он блуждал, ему встретилось лишь двое — брели с ночного бдения обратно в стрелецкую избу, где их ждал толстый ломоть мягкого ржаного хлеба, большой кусок мяса и тюфяк со слежавшейся соломой.
Остаток ночи он провел на конюшне, расчесал тихого Орлика, подкинул охапку сена норовистому любимцу Ляпунова — медногривому Огневцу, постоял в задумчивости, рассеянно гладя хитреца Буланку. Мыслить не хотелось, да и ни к чему. Все и без того было ясно — смерть. Его, может, Васятка и впрямь отмолил, а вот жену и детей…
Однако, вернувшись домой, виду не показал и с тещей был ровен, разговаривая спокойно и сдержанно. Разве что очертил подле себя некий рубеж — но проникнуть и не растормошить, как ни пыталась это сделать Василиса.
Настена тоже помалкивала. Пару раз порывалась что-то сказать, даже открывала рот, но, глядя на почужевшее лицо зятя и его холодные глаза, так и не проронила ни слова, справедливо рассудив, что ни к чему обнадеживать человека.
«Да, может, еще и ничего не получится, — мелькала спасительная мыслишка. — Возьмет Тихон и откажется», — хотя знала: коли она скажет, то сын не проронит поперек ни единого слова. И не в том дело, что он такой послушный, а просто потому, что долги надо платить. Все. До одного. Сама так учила. С детства.
А Третьяк ничего не понял даже тогда, когда не нашел выдолбленной палки. Решил, что Настена перепугалась настолько, что спалила ее вместе с грамоткой.
Глава 12
СТРАХ
Шли дни, а панический страх, обуявший Иоанна, так и не проходил. Верный пес Малюта по-прежнему сокрушенно разводил руками — сыскать, кто именно ухитрился подсунуть в ложницу треклятую грамотку, так и не удавалось, невзирая на все его неустанные труды. Дни и ночи проводил он в пыточной, замучил и затерзал уже не одного человека, но все тщетно. Эвон, сколько дворни — поди перешерсти ее всю. А тут еще и стрельцы. Их каждую ночь тоже не один десяток стоял — любой мог занести.
Но самое главное — непонятно, в какой из дней ее подбросили. Дело в том, что Иоанн до того, как ее обнаружил, наведывался в Троицкую лавру и пробыл там не один день. Вот и думай да гадай — когда это произошло. К тому же катам это дельце не доверишь — уж больно оно тайное, так что приходилось все самому. Такой работой Малюта не тяготился — чай, привычная, но уж больно поджимало время — Иоанн не давал покоя, тормоша его чуть ли не каждый день, начиная с утра и заканчивая вечером.
Можно было бы выдавить из кого-нибудь невольное признание в том, что это содеяно именно им, так ведь легко вскроется. «А кто ему передал сей лист?» — немедленно спросит государь, и что ему тогда ответить?
А боярскую шапку получить было ох как охота. Даже не для себя. Ему-то что — он и в таком треухе походит. Чай, не велика птица. А вот дети… И тогда Скуратов додумался.
Выбрав подходящую жертву — конюха Ждана из царевых конюшен, с которым прежний царь не раз, как рассказывали люди из дворни, общался и даже хлопал его по плечу, Малюта разогнал подручных и целый день обстоятельно беседовал с ним. Ждану, можно сказать, повезло. На дыбе висеть, бесспорно, тягостно, но конюх не отведал ни встряски, ни кнута — разве что раза три, так это не в счет. И смерть его была легонькая, почти мгновенная. Острое, отточенное до тонкости иглы шильце вошло под лопатку совсем без боли, лишь легонько уколов счастливчика.
А вечером Малюта, с трудом изобразив на лице радость, хотя и чуточку смущаясь от того, что приходилось первый раз в жизни лгать царю, бодро излагал внимательно слушавшему его Иоанну: